img
Русецкая Лидия Петровна
Поделиться:

История жизни

Это невыдуманная история о Великой Отечественной войне.

Я как-то включила телевизор и услышала, как Александр Солженицын говорит: «Не уходите из жизни! Если вам есть что рассказать о том, что вы пережили».

Наш род еще со времен Петра I проживал в Санкт-Петербурге, а потом в Ленинграде, и больше никаких мест для проживания у нас не было, не считая только два года в Павловске до войны 1941 года, а сама война не считается.

Я, Русецкая Лидия Петровна (девичья фамилия Строганова), хочу рассказать о войне, которую пришлось пережить нашей маме и ее троим детям. Я была самая старшая.

Но о родителях, может быть, еще успею написать, то будет позже, а пока о войне, которая началась 22 июня 1941 года, как тогда говорили (или запели):

«Двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война».

Вот посвящают стих – праздник, который никогда не забудет Россия:

Девятое мая – День Победы
Россия отмечает каждый год,
Пришел конец всем нашим бедам,
Что пережил весь наш народ.

Я до войны была ребенком,
Читала книги о войне,
С подружками смеялась звонко,
И не думала, что судьба такая
Выпадет на долю мне.

Война прервала наше детство,
Из мест повырвала родных,
Мы до краев испили чашу,
На плечах вынесли своих.

Немало тяжких испытаний,
С родными – разлуку, голод – кнут,
В неволю тяжкое изгнанье
И непосильный детский труд.

Фашист заслуженную кару
Понес от армии тогда,
И славу русскому солдату
Народ воздаст через века.

Война прервала наше детство,
Повыгоняла из домов,
И мы плетемся по сугробам,
А ведь стоял декабрь у ворот.

В 1941 году, когда началась война, матери было 34 года. Мне только исполнилось 13 лет. Средней дочери, Нине, – 11 лет. Младшей, Светлане, – 8 лет.

До войны мы жили в Ленинграде, на 3-ей Советской улице. С 3-ей Советской нам пришлось уехать на Невский, №156, в дом моего дедушки, а потом, в 1939 году, по семейным обстоятельствам, когда мама осталась одна с тремя малолетними детьми, мы переехали в Павловск (тогда он назывался Слуцк).

И вот мы живем в Павловске, мама работает тоже в Павловске, благо нашла родственное предприятие. Но, конечно, растить троих детей без отца ей было очень трудно. Отец в 1937 году был арестован как враг народа, поэтому пенсию на нас никакую не давали.

Да, забыла! Мама еще по вечерам ходила на работу дополнительную после основной: в ресторане в Павловском парке официанткой<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined&undefined; мыла посуду и делала всю другую работу, которую ее просили.

Первые дни блокады

С началом войны основное предприятие закрылось, ресторан перестал существовать, и мы остались без средств к существованию. Она сама пошла в Горсовет (так раньше назывался Исполком), или ее вызвали, и там ее направили на оборонительные работы в Шушары – копать окопы. Там, поблизости, она снова нашла еще работу, дополнительную.Там, где она копала окопы, был распределительный пункт для красноармейцев и для них же столовая. После окопов, отработав 10 часов, она шла на работу в эту столовую, а работа была такая: мыть котлы из-под пищи, чистить овощи, картошку. Много привозили рыбы, наверное, с залива. Так мама была такая выдумщица: сказала, что икру, хоть она и мелкая, выбрасывать не надо, и они не стали выбрасывать – солили и делили на всех работающих, а вот очистки от картошки брали не все, а она все собирала, приносила домой и на окне оставляла сушиться, говорила – «на черный день».

Эта работа в столовой ей была очень кстати, так она могла нас, как она говорила, троих голодных ртов накормить. Да и со столов, что не успевали красноармейцы доесть, они собирали и делили между работающими женщинами. Мама говорила, что на работу в столовую брали далеко не всех, а только многодетных, ведь начальство знало, что на окопах денег не платят. Так мы ее почти не видели – приезжала с последним поездом и уезжала затемно.

Как-то раз, проснувшись, мы увидели на столе бумажку. В ней было написано, чтобы мы сходили в Пушкинский «Гостиный двор» и набрали там соли. На окопах прошел слух, что в там, в подвалах, лежит запас соли – люди мешками набирают. Мы быстро оделись и все втроем побежали, ведь у нас дома и соли-то в запасе не было. Но какая соль! Там люди взрослые, мужчины и женщины, лезут друг на друга за солью, а детей там и нет. Мы пытались протиснуться, а какая-то женщина спрашивает:

– Что у вас, дома старших нет, что вас, детей, послали?

Мы ей говорим:

– У нас нет старших, у нас одна мама, она на окопах работает, мы дома одни.

А она про себя тихо говорит:

– А эти оболтусы, которые подвал с солью грабят, лучше бы на окопах работали, больше толку было бы.

А нам сказала:

– Уходите, а то вас здесь задавят.

Мы ее послушали и убежали.

На нашей улице Красного Курсанта под номером 24 было два деревянных дома: первый дом был зимним, а второй – летним. Эти дома частники строили до революции для дачников, т.к. парк был близко, а после революции их отобрали, и в них заселились приезжие.

К чему я это пишу: в первом доме (зимнем) жила одна семья, Кашенцевы, остальные все уже уехали, и в летнем доме – одна наша семья. Мы одни в доме находиться очень боялись, а жили мы на втором этаже. Если попадет в зимний дом снаряд, та семья с первого этажа сможет быстро выбежать, а мы со второго этажа не успеем (это я так придумала), поэтому мы дома находиться боялись и все время убегали на улицу.

А еще я спрашивала маму: «Почему у Кашенцевых ни мама, ни папа на окопы не ездят, что их не посылают? А ты нас одних бросаешь, нам страшно, мы в доме одни, все уехали». Она нам говорила: «Как закончим копать окопы, нас распустят сразу, уедем тоже, а пока нас не распускают с окопов и никто не убегает, а если все разбегутся, что тогда будет, где красноармейцы будут прятаться и стрелять в немцев?».

Я хочу вам рассказать, что случилось у Кашенцевых. Их родители выкопали, как они это называли, «щель» у детского туберкулезного санатория. Лето 1941 года было теплое, «щель», наверно, тоже, как я думала, была теплая и уютная – «как на даче». Наша младшая сестра Светка решила посмотреть, как они живут, а она у нас была агрессивная дракунья (ее так во дворе называли), и она часто всех, особенно младше себя, обижала, так и их младшей девочке доставалось. И их сын Юра нашу Светку за ее проделки поколачивал, но она все забывала быстро и никого и ничего не боялась.

И вот она решила посмотреть их жилье, «щель». Подошла или подкралась, а в это время началась бомбежка. Она увидела их папу и повернулась убегать, а он взял ее за руку, поймал и, наверное, хотел спрятать ее в их укрытие, но в это время снаряд попал в дерево. Его убило, а ее волной отбросило к ним в «щель». Потом они говорили, что их отца из-за нашей Светки убило. И осталась у них одна мама и трое детей, как у нас. Но у них была старшая сестра Люба, большая, как мы говорили, «взрослая». Ей было 18, а Юре лет 14-15, а младшей лет 6.

Вот так мы и жили до середины сентября, брошенные, как говорится, на произвол судьбы. Да нам было не привыкать, мы смаленьку были уличные дети (так нас называли во дворе), привыкшие к голоду и холоду (это тоже о нас говорили старшие). Когда я, еще до войны, прочитала книжку «Дети подземелья», то подумала: «Мы тоже на них похожи, только живем не в подземелье, а в доме».

В середине сентября (забыла, какого числа), когда все люди, которые копали окопы, приехали на работу, их собрали и объявили: «На окопы больше не приходить». Поблагодарили за работу и сказали расходиться или разъезжаться по домам – немцы фронт прорвали, который долго удерживали наши войска, и, вероятно, поезда больше ходить не будут, а кто живет за городом, еще может доехать на «подкидыше» (так какой-то поезд называли в военное время). Все, кто далеко жил за городом, заторопились, а маму попросили сходить в столовую (в воинскую часть, где они после окопов работали) и сказать, что они больше работать не придут. Что маме делать? Она согласилась (она была безотказная и очень добрая, ее за это везде, где бы она ни работала, любили). А когда она пришла в столовую, ее еще попросили поработать немного.

Но все-таки она успела на «подкидыш» и быстро приехала в Павловск, но найти нас не смогла, подумала, что мы с перепуга уехали к нашей бабушке, то есть, ее матери, в Ленинград. Она вернулась в Ленинград на последнем «подкидыше». Жила ее мама около Смольного, на Суворовском проспекте, №65, с невесткой и двумя внуками (совсем маленькими). Нам было запрещено к ней ездить, так как мы мешали им спать – у них была одна маленькая комната.

У них нас не было, ей сказали, что мы к ним не приезжали. Она заторопилась скорее вернуться в Павловск и найти нас, но на что жена ее брата сказала возвращаться, как только она нас найдет. Взять карточки, документы, детскую одежду и возвращаться. Бабушка, ее мать, очень сильно заплакала, когда она от них уезжала, как будто чувствовала, что она ее больше никогда не увидит (бабушка умерла в блокаду).

Когда мама возвращалась в Павловск, никаких поездов-подкидышей уже не было, и она шла пешком от Ленинграда по железнодорожному полотну. Огромное множество людей шло туда и обратно – кто в Ленинград, кто оттуда, а самолеты немецкие опускались низко-низко и начинали по народу стрелять и бросать, как тогда говорили взрослые, «шрапнели». Народ по насыпи скатывался прямо в болото (а раньше едешь в поезде, в окно смотришь – такое болото, что синь синеется). Самолеты немецкие улетят, кого не убило, снова поднимаются по насыпи на железную дорогу, продолжают идти. Слава богу, маму не убило, а то не знаю, что бы с нами без нее было.

Весь тот день была бесперестанная бомбежка, мы забрались в какой-то брошенный окоп и плакали, а когда совсем стемнело, побежали домой, а вскоре и мама пришла и рассказала, как нас искала.

У нас была маленькая отдельная квартира: кухня 3 метра и комната 14 метров. Когда мы вернулись после бомбежки, окна все были разбиты, согреться негде, холодно. Мама уложила нас троих спать на кухне, сказала, что двери закроет, мы согреемся и уснем. И кухня наша без окон, только под дверью на лестницу была маленькая форточка со стеклом. Уложила нас спать, а сама стала в комнате собираться в дорогу – утром мы должны были уйти в Ленинград.

Только успели уснуть, как опять началась сильная бомбежка, и большой осколок попал через это окошко, но, наверное, он, когда влетал в форточку, «задержался», силу сбросил и не очень больно упал нам на ноги, но мы все равно спать не могли<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined<undefined&undefined; боялись, сидели и ждали, смотрели, когда мама закончит собираться.

А она взяла четыре наволочки в уголки, скатала шарики из газет, нарезала негодных чулок, чтобы всем хватило на лямки, и сделала нам рюкзачки, а потом собрала все документы, карточки (хлебные) и все разложила по рюкзачкам. Правда, карточки были старые, но она сказала: «Ничего, хоть старые, может, нам поменяют, когда придем в Ленинград». Положила нам всем документы, каждому отдельно, в свои рюкзачки, даже карточки старые разделила на четверых, и кое-чего из одежды. Я поняла, зачем она это делает, но сказать побоялась – если ее убьют по дороге, то у каждого будет висеть за спиной свой рюкзачок. Вот ведь какая она предусмотрительная.

Долгая дорога

И вот мы сидим и ждем, когда она скажет нам выходить. Вдруг наш дом затрясся, как будто его кто-то ломает, потом все утихло, только слышна стрельба. Уже начало рассветать, и мама нам говорит: «Выходим». Вышли и увидели, что у дома к рамам без стекол привязаны лошади с лохматыми ногами, такие громадные. Видно, немцы вошли в Павловск и привязали коней к рамам на первом этаже. Они стали грызть рамы, ведь дома деревянные, а лошади голодные.

Прошли уже порядочно, никого не встретили, дошли до моста у дворца, пошли вдоль парка. Парк раньше был незагороженный, только от дороги его отделяла широкая, но неглубокая канава. Начали плакать, испугались – вдоль канавы лежало много мертвых людей, и гражданских, и военных. Мама нас успокаивает, говорит: «Не смотрите по сторонам, смотрите себе под ноги и не плачьте, это война, а на войне все может случиться…». Я одна ей ответила: «Но ведь насколько мертвых много!». На что она сказала: «Не пугай младших, а тоже смотри себе под ноги и иди».

Вот мы вышли на дорогу к Пушкину, идем, народу не встретили, но еще очень рано. Прошли Пушкин, началось болото, нигде ни души. Мама только успела сказать: «Теперь будет спокойнее, скоро болото кончится, и придем в Ленинград». Тут как из-под земли перед нами появились три немца, что-то лепечут и винтовками перегородили нам дорогу, мы с перепугу плачем, наверное, мама сама тоже перепугалась. Их стало подходить все больше, болтают по-своему. Мама говорит, что мы не понимаем, что они говорят. Что-то они между собой переговорили. Один немец куда-то пошел и привел человека в гражданской форме, тот стал маму допрашивать, куда она нас ведет. Она сказала, что в Ленинград, там у нее осталось двое детей, и мы хотим быть все вместе.

Он перевел это «начальнику» своему, на что тот ответил, и опять переводчик маме перевел, что они согласны ее пропустить за детьми в Ленинград, только она должна нас троих оставить здесь, у них, и привести тех, которые в Ленинграде. Мама ответила, что «этих троих» она никому не доверит, а лучше вернется с нами обратно в Павловск.

Так мы вернулись обратно. Лошадей уже не было, немцев тоже. Но когда мы возвращались мимо центра, было видно, что немцев много у каменных домов на улице Красных Зорь.

Пока нас не было, приходили немцы, сломали все сараи, что-то, наверное, искали. Наш сарай тоже сломали, а там были оставлены наш козленок и две курицы, которых мы вырастили из цыплят. Кто-то их забрал. Исчезли и все припасенные очистки, которые мама приносила и сушила на окне, мелкая икра, которую она собирала со столовой и сама солила. Дрова тоже все исчезли, остались лишь мелкие палки, и вот этими палками мама печку топила. Хорошо, что у нас осталось немного керосина от керосинки и примуса, так мама этот керосин берегла для коптилки, да на керосинке и варить было нечего – мы бегали по помойкам, где чего найдем. Пока люди выбрасывали очистки от картошки, еще было хорошо – принесем, мама намоет, как печка протопится, их в печку поставит, они там вкусные получались, хрустящие.

Безглазая смерть витала над городом, люди умирали, наша мама уже тоже редко вставала, старалась больше лежать. Правда, когда нас немцы не пропустили в Ленинград и мы вернулись домой, еще зимы не было, и она нас водила в леса (в сторону Новолисино), где показывала нам какие-то зеленые палки, которые можно есть. А правда, они были вкусные. А в лесу какую ягоду найдем, сухую старую, и съедим. Еще кислицу ели. Вернувшись домой, засыпали безмятежным сном.

Встретим убитого военного красноармейца: если у него сбоку висит маленькая лопатка, то мама его стащит под насыпь, выроет этой лопаткой ямку и его зароет, а у которого нет лопатки, то нас заставит набрать листьев и засыпать. Приговаривала: «Если не предать мертвеца земле, большой грех на себя возьмешь».

Как-то нам в лесу встретился старичок, говорил, что в этих лесах очень много мин, фронт здесь стоял очень долго, мол, а если вас кого убьет? Она и правда испугалась и перестала нас в лес водить. «Смерть встает над городом, люди умирают как мухи», – такой разговор мы слышали, бегая по помойкам, чтобы хоть чего найти съедобного. Но ничего было не найти. Наверно, у мамы надежды не оставалось на жизнь: мы прибегаем – она лежит, и убегаем – лежит.

Однажды видели: много ребят с кружками стоят и над головой их держат у немецкой кухни. Мы подождали и видим, что повар закончил немцам в котелки наливать, налил в котел воды и для смеха черпает поварешкой эту воду и плескает в ребят, кому какая крошка попадает в кружку (иногда и картошина). И мы стали тоже с кружками также бегать, а их солдаты смотрят и хохочут, для них, наверное, это как кино было.

Когда помойки снегом засыпало, нашли другую лазейку, благо у немцев были сделаны бурты из соломы, где они картошку хранили. Ребята придумали на длинную палку прибить гвоздь, пихнут эту палку в бурт, и картошка прицепится на гвоздь, но эта процедура просуществовала недолго. Эти проделки немцы разгадали и стали с оружием ходить вокруг бурта. Так нам и не довелось этой картошки попробовать.

Однажды, возвращаясь с поисков, слышим крик и ругань рядом с нашим домом. Наш дом № 24, а этот – следующий к парку, в этом доме осталась только одна семья: отец, мать и две девочки. Мои сестры иногда к ним играть бегали, но в последнее время они на улицу не выходили. Как мы потом услышали, родители девочек зарезали и отговаривались людям, мол: «Мы молодые, если живы будем, еще себе родим, а им зачем умирать с голоду. Вы на рынке студень покупаете, где кто его продает мясо берет? Он тоже из людей сварен». Люди покричали и разошлись.

Еще один случай. Старшая дочь Кашенцевых, Люба, пришла к нашей маме и попросила отпустить меня с ней на поля за парк. Сказала, что там можно чего-нибудь собрать для еды. На полях люди в мешочки смахивали с веток овес, Люба мне сказала, что из него можно кисель варить. Потом пошли дальше, порезали кочерыжек, и Люба заторопилась. Говорит: «Пойдем скорее домой, уже и народу вовсе не видно, а пойдем через парк, там идти гораздо ближе». Вдруг рядом с нами начали свистеть пули, мы испугались, почти побежали и вдруг увидели: на нашу улицу (Красного Курсанта) идут два немца-солдата. Один из них, который говорил по-русски, обратился к Любе, спросил, откуда идем и что несем. Люба им рассказала. Заставили нас показать, что мы несем.

С Любой они разговаривали хорошо, а меня почему-то отхлестали по лицу перчатками, наверно, подумали, что я нерусская, так как у меня в детстве были черные волосы, ведь я была очень похожа на отца, а у них у всех родных не было светлых волос. Это казачий род, который при Петре I был приглашен на службу в Петербург, как мне дедушка рассказывал. А Люба была красивая, светленькая, с курчавыми волосами, и уже большая, 18 лет. Немцы дали ей записочку и сказали, чтобы она приходила к ним: они примут ее на работу, и не надо будет больше ходить по полям. Вскоре Кашенцевы куда-то уехали и нам ничего не сказали, и даже после войны мы их больше не видели и не встречали.

Бегая по помойкам, где уже и найти ничего не удавалось, услышали и принесли матери новость: надо ехать в Гатчину, там немцы открыли распределительный пункт и оттуда увозят куда-то людей, чтобы не умирали с голода. Мама сказала: «Мы не в какую «Гатчину» не поедем. Если доживем до лета, можно будет кое-какой травы найти для пропитания, а если судьба умереть – умрем на своей земле, и больше чтобы такие новости не приносили». Но вообще, мне кажется сейчас, она, наверное, тогда упала духом от безвыходного положения.

Бегая по Павловску, мы заметили, что даже в центре народу на улице становилось все меньше, да и снегом все засыпало. Встречались люди на саночках, которые куда-то ехали семьями. Одна семья рассказала: «Едем в тыл, в какую-нибудь деревню, где сможем остановиться и пережить голод. Наверное, добрые люди найдутся, не дадут с голоду умереть, а в Павловске оставаться невозможно, здесь ведь рядом фронтовая полоса». Я вот это маме и рассказала и говорю: «Почему бы и нам не поехать, у нас тоже есть санки».

Она выслушала и отвечает мне, что она согласна, если мы одни поедем, но она с нами поехать не сможет, у нее ноги совсем отказались ходить: «Вы поезжайте втроем, только держитесь друг друга, а я останусь дома и буду вас ожидать» (только не сказала вместо ожидать – «умереть»). Мы все трое заревели, я говорю: «Мы никуда одни не поедем и больше тоже никуда по помойкам не пойдем, там все равно ничего не выбрасывают, наверное, все уехали». Она и вправду разжалобилась. Или одумалась, что нас, детей, одних посылает. Мы ей сказали, как у нее ноги заболят от ходьбы, мы ее на саночках повезем – две за веревку, третья будет сзади толкать, лишь бы она с нами поехала. И она согласилась.

Начинаем собираться к отъезду. Радости у нас троих нет конца, что мы едем с мамой, а то мы совсем упали духом. И вот мы слушаем, что она нам говорит: надевайте все, что можно надеть на себя, если пуговицы будут не сходиться, сделаем петельки к основным петлям, если придется ночевать в лесу, то, чтобы не замерзнуть, надо взять с собой топор, нож и лопатку маленькую. Набрать сучьев, топором их порубить, и можно разжечь костер и погреться. Когда будем ехать мимо полей, где росла капуста, из мороженой земли кочерыжки можно только топором вырубить, а ножом почистить, поскоблить, хоть какая еда будет. Я спрашиваю ее: «А лопатка зачем?» На что она ответила: «Сами догадаетесь». Я поняла так – если кто умрет, чтобы закопать хотя бы снегом, но ничего не сказала, побоялась.

Разбудила она нас очень рано, выехали затемно. Поехали по дороге в сторону Новолисино. Подъехали к вокзалу, а там народу битком – и откуда столько? Другие, как потом выяснилось, там уже и «работу» нашли. Там долго фронт стоял, вокруг много лошадей убитых, так мужчины у вокзала развели костры, пристроили укрепление, повесили ведра с соленой водой и отрубают от мертвых лошадей куски, бросают их в кипящую воду, ведь лошади были убиты еще летом, а лето жаркое, лошади все прочервивели. Так вот когда эти куски отрубленные бросают в кипяток, все червяки отвариваются. Еще немного покипят, они их вытаскивают из ведра и бросают в снег, чтобы остыли. Куски эти кому продавали, кому так отдавали.

Мы кое-как протиснулись на вокзал, устроились, вроде немного согрелись в тесноте, захныкали что тесно, мама говорит: «В тесноте, не в обиде». Ну и люди друг с другом разговаривают, советуются. Одна женщина посочувствовала маме и посоветовала: «Если вы не побрезгуете, то пусть ваши дети, только друг от друга не отходя… За вокзалом убитые лошади, сами они, конечно, не отрубят от лошади себе кусочков, но там наверняка люди есть, все рыскают, даже местные. Пусть попросят отрубить мяса, скажут, что их мама на вокзале от голода лежит и не может от голода ходить, а завтра опять надо ехать, тогда кто-нибудь их пожалеет и отрубит. И опять пусть попросят, чтобы разрубили на четыре кусочка, потом несут эти кости к вокзалу, там опять попросят положить их в кипяток, чтобы черви отвалились, а потом им их выбросят в снег. Они немного остынут, и будет вам еда». Мама ее поблагодарила, мы побежали и все так и сделали, как эта женщина сказала. И всю ночь эти кости грызли, и казалось, что вкуснее в жизни своей ничего не ели.

Уже с Новолисино мы точно поехали по шоссейной дороге за народом. Ехали от деревни до деревни, мимо полей. Уже стали встречать кочерыжки капустные, которые торчали из снега. Срезали и грызли, так совсем стало хорошо, благо у нас с собой были топор и нож, они нам очень пригодились. Мама как знала, позаботилась в первую очередь взять с собой этот инструмент, а я-то думала, т.е. фантазировала, что мы зайца в лесу поймаем, и надо будет его на куски разрезать и на костре варить. Ведь я видела, как мама кастрюльку и спички с собой в мешочке к саночкам тоже привязывала. Но мои фантазии не оправдались: зайца мы не ловили, а если бы задумали поймать, то не поймали бы, такие были измученные от голода и холода.

Но ехали мы, конечно, медленно, уже и народа стало совсем не видно с саночками, все, наверное, разъехались по разным дорогам. Так мы ехали от деревни до деревни, переночевать нас, где попросимся, всегда пускали, даже не помню, где бы нам отказали. Говорили, что нас, «беженцев», много здесь проезжает, а еще пускали на печку греться, иногда давали поесть чего-нибудь, но в основном нас выручали кочерыжки с полей, которые торчали из-под снега и как будто просили съесть их.

А в одном доме хозяйка посоветовала маме послать младшую сестру по домам просить милостыню. И тут уже стало совсем хорошо: кто подаст кусочек, кто не подаст, но по голове никто не ударит. Когда мы останавливались на ночлег, то делили эти кусочки на четверых, и вот один раз она собрала, и мама по кусочку оставила на утро. Но я никак не могла уснуть, зная, что кусочки остались. Решила тихонько встать и свой кусочек съесть, но съела все четыре – они были такие маленькие, что я и не заметила с голоду. Я, конечно, сразу призналась, что я хотела только свою долю съесть. Младшая сестра, Светка, в слезы, ревет, говорит, больше побираться не пойдет, плачет, кричит: «Пусть Лидка идет сама побираться!».

И я пошла. Вот как сейчас помню, вошла в дом, наклонилась, как мама Светку учила. Ко мне подошла женщина, наверно хозяйка, и говорит: «Вот ты какая полненькая, что у тебя даже пальтишко не сходится, за веревочки к пуговкам привязано». А я ей говорю: «Это на мне много одежды одето». Она опять говорит мне: «Ну-ка, разденься, я погляжу». Завела меня за занавеску, (такие были в некоторых домах, разгораживали комнату на две половины), я разделась. Она выбрала их одежды, что ей понравилось, и говорит: «Да, ты худая, у тебя одни кости да кожа, но я все равно возьму немного твоей одежды, а то у меня внучата из Ленинграда были привезены на лето, родители привезли, сказали ненадолго, а война началась, они так и не забрали их». И дала она мне за это большую краюху хлеба.

Когда я с этим хлебом подошла к матери, она говорит: «Где ты этот хлеб взяла, неужели украла?». Начала на меня кричать, ругаться: «Отнеси обратно, где взяла, я вас с детства учила – ничего нельзя чужого брать». Я расстегнула пальто и говорю: «Это мне тетенька дала за одежду, которую у меня попросила отдать, у нее дети из Ленинграда, дачники, совсем надеть нечего, я и отдала им, теперь и пальто у меня хорошо за петельки застегивается, без веревок». Мама сказала: «Но теперь ты точно замерзнешь».

Жизнь в Манушкино

Наверное, бог помогал: замерзшие, голодные, холодные, ели почти одни кочерыжки мороженые, и не шли, можно сказать, а плелись, еле передвигались… и не заболели, не свалились. Шли, не зная куда, и дошли до деревни Манушкино. Как потом узнали, деревня эта рядом с городом Новоржев. В город мы на саночках не заезжали: мама боялась, что нас заберут и куда-нибудь далеко отправят. Попросились в деревне на ночлег, нас послали к старосте деревни. Он нас отвел в избу к мужчине, который жил один – жена у него умерла. Звали его дядя Андрей.

Мы остались на ночлег, а ночью мама нам говорит: «Скорее вставайте, одевайтесь, мы должны скорее уехать». Это было первый раз, когда мы услышали такое от матери, ничего не поняли, но скорее собрались и уехали. Когда мы уже ехали дальше по этой деревне, нас остановила старушка и пригласила у нее пожить. Она жила одна, ее старик когда-то угнал колхозный скот и так и не вернулся. Звали ее баба Нюша, она сама с нами пошла к старосте и сказала: «Дай хоть чего-нибудь этим беженцам, я их у себя оставила, они такие тощие и измученные». Он выделил нам из колхозных запасов немного зерна и картошки.

Так и дожили до весны 1942 года, а весной в деревню из комендатуры Новоржева прислали двух девочек, Олю и Лиду, одного возраста с нами. Как нам потом рассказала младшая Лида, они были с мамой на даче, но не у родных, а просто их папа снял дачу и отправил туда отдыхать маму, маленького братика, и девочек, а когда началась война, они не смогли уехать в Ленинград и папа не смог за ними приехать. Мама и братик умерли от голода, вот их и прислали в Манушкино.

Однажды староста пришел к бабе Нюше и сказал маме, что мы в комендатуре не зарегистрированы и он не может нас оставить у них в деревне. Мама пошла по деревням искать другое пристанище (наверно, копая окопы, она многого наслышалась, потому что очень боялась «немецких комендатур»). И нашла – также недалеко от Новоржева, в деревне Дятлово. И вот мы туда перебрались к молодой женщине. Ее муж ушел на фронт, и она нас приютила, так как одна жила с маленьким сынишкой на краю деревни, в самом последнем доме, и очень боялась чего-то.

Нам повезло, что больше мы иждивенцами в деревне не будем, ведь рядом с деревней был льнозавод. Мама туда сходила насчет работы, и ее согласились взять на работу вместе со мной. У нас тогда еще были документы. Маме выделили сушилку – сушить лен. Так мы и работали с мамой на одной сушилке, каждая по 12 часов. Она в одну смену, я в другую. Надо было загружать лен для просушки, потом вынимать. Но случилось несчастье – этот льнозавод сгорел.

Отработав зиму, мы опять остались без средств для проживания, и маме опять пришлось искать где-то работу. В Новоржеве был рынок, она его уже хорошо знала. И вот она в очередной раз пошла на рынок, встретила там женщину из Манушкино и рассказала ей о нашем несчастье. Женщина ей посоветовала идти опять к старосте Манушкино. Там одна семья, мать с дочерью, заболели тифом, и все в деревне боялись заразиться и никто не соглашался за ними ухаживать, а им была нужна помощь. Староста согласился взять нас, обеспечить питанием, если мама согласится за больными ухаживать и жить с ними в одном доме.

Так мы вернулись обратно в Манушкино. Первое, что мама сделала, –остригла обеим больным волосы на голове, нагрела воды, вымыла их, белье, что было на них и на каком они лежали, сожгла на улице, на костре. На кровати постелила все чистое и начала за ними ухаживать, а нас предупредила держаться от них пока в стороне и ничего, что у них остается от еды, не есть, как бы мы не хотели. Мы, конечно, согласились и все ее требования выполняли, а больные начали поправляться, даже стали улыбаться, а до этого совсем были упавши духом, как тетя Дуня сказала, «умирать думали».

Но еще нам старостой было запрещено выходить из дома, а тем более играть с детьми. Продукты нам клали около калитки, а потом мама все забирала. Благодаря маминому уходу больные стали быстро поправляться, выходить на улицу, гулять во дворе. Люди видели и удивлялись, как это нашей маме удалось справиться с этой страшной болезнью. И никто из нас не заболел. Нам уже даже разрешили встречаться с подругами, с которыми подружились в первый приезд в Манушкино.

Мы узнали, что Лида осталась без сестры Оли. Оля была постарше Лиды, ей было, наверное, лет 14. Оля была отдана на воспитание тому самому дяде Андрею и с тех пор никогда не выходила на улицу гулять. Дядя Андрей ее, наверное, не пускал. Мы еще когда первый раз жили в Манушкино, подходили к его дому и слышали, как она плачет и кричит, но нам всем было запрещено подходить к этому дому, даже ее сестре Лиде. А когда мы вышли на улицу уже во второй приезд, нам сказали, что Оля умерла, а младшей Лиде повезло благодаря семье, в которую она попала…

Так мы и жили в Манушкино. Больные, за которыми мама ухаживала, поправились, влились в жизнь родной деревни, а маме нашей опять нашли работу – ходить на стеклянный завод в Ошеву за посудой для жителей деревни, а то коровы у всех есть, а вот молоко лить не во что. Раз просят, надо просьбу выполнять, ведь наша семья находилась на иждивении у деревни, а нам уже и картошки на семена выделили на прорастание.

Мама собралась в дорогу. Первыми принесли масло и яйца для обмена баба Нюша и ее соседка. У них дом сгорел, и они жили в доме, где раньше была школа. По дороге маме пришлось спрашивать дорогу. Ей сказали, что идти долго, но можно срезать через лес. У входа в лес висел щит, а на щите надпись: «Кто в лес войдет, будет расстрелян». Мама рассудила так: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», и пошла через лес.

В лесу ей встретился лагерь, обнесенный колючей проволокой. Красноармейцы или партизаны были в лагере, она не спрашивала. Но они были свои, русские, на всех была полосатая одежда, некоторые были босые. Ходила она с сестрой средней, которая была маленького роста, да и мама была невысокой, поэтому они наверно подумали, что это двое детей ходят по лесу. Мама подошла к лагерю, долго с людьми разговаривала. Те всегда спрашивали, что слышно о фронте. Она, конечно, о фронте ничего не знала, но рассказала, как в Манушкино дети песенку поют: «Под Ленинградом немец стоит, ох, интересно знать, как он назад попрет». А сестра ее перебила: «Мама еще добавить надо дальше», – и допела – «а немец шел и шел, да все вперед, вперед, ах, интересно знать, как он назад попрет».

В плену

И вот в один из таких заходов в лагерь ее с сестрой арестовали. Может быть, кто-то донес, может быть, была облава. Посадили их в машину и повезли в комендатуру немецкую, долго допрашивали, кричали, чтобы мама призналась, что связана с партизанами. Мама все отрицала, говорила, что ходит менять в Ошеву масло и яйца, которые ей дают в деревне, на посуду, а дорога через лес ближе, вот поэтому она здесь и ходит. Ее грозились повесить, посадили ее в подвал с сестрой.

В подвале было маленькое окошечко, так что было видно, как немец с винтовкой ходит, охраняет, чтобы они не убежали. Наверное, все-таки на них кто-то донес, а может быть, думали, что они от партизанского отряда были подосланы ходить к лагерю военнопленных.

Каждый день водили на допрос, ей и сестре вешали доски на шею с надписью «партизаны», да еще несколько раз по деревне проводили, чтобы люди боялись. А ведь народ всякий был и есть, и выражали свое мнение, а когда их водили по деревне на допрос, некоторые ее громко вслед осуждали: «Дура, ребенка втянула в партизаны, раз доски у обоих на шее висят!». Некоторые жалели, а вот ребятня видела, что в подвале они сидят, так им камни в это маленькое окошко бросали зачем-то, может быть, показать свое присутствие.

И вот их в очередной раз ведут на допрос, допрашивает совсем другой и все по новой: о муже, о родственниках, где живут, сами откуда родом. Она все рассказала о своей жизни, и этот новый начальник говорит: «Зачем же ты помогаешь партизанам, раз у тебя так сложилась жизнь?». Она ему ответила: «У меня один-единственный брат, он сейчас на фронте с вами воюет, так же может оказаться в плену у вас, а как вы с ними обращаетесь в лагере: голодные, голые, босые они у вас находятся. Может, ему так же, как я, кто-нибудь поможет, хоть словом сочувствия». Когда переводчик перевел им все, что она сказала, все, кто был и слышал, как она смело им отвечала, в том числе начальство, вытаращило на нее глаза – наверное, удивились, что такие в России есть смелые женщины. Когда я ее уже потом спрашивала, зачем же она так с ними разговаривала, она мне ответила: «Я же знала, что для меня уже виселица подготовлена».

Переводчик перевел маме, что у них есть возможность связаться с Павловском и проверить их документы, что их обоих повесят или расстреляют, если все, о чем она рассказала, окажется выдумкой. Прошло порядочно времени. Из подвала их никуда не выводили, но иногда еду приносили, чтобы не померли с голоду, ожидали ответа из Павловска. А вся наша семья числилась как семья врага народа.

Итак, с очередного допроса маму с сестрой вели, не повесив доски на шеи, как партизанам. Когда их снова вызвали в комендатуру, сказали, чтобы они забирали вещи: крынки и мыльный камень, на которые им велели поменять продукты из Манушкино. Конвой повел их обратно к комендатуре. Там стояла небольшая зеленая квадратная машина. Им приказали в нее садиться и повезли, не сказав ничего. Мама мне рассказывала, чего в тот момент она только не передумала, чего только ей не приходило в голову – она, 36-летняя, тогда поседела.

Вдруг машина остановилась, им на русском приказали выходить, идти вперед и не оглядываться назад. Они пошли, а мама идти не может, падает на коленки, ноги подкашиваются, а про себя думает, пожалеют ли Нинку, когда их будут расстреливать. Машина загудела, они обернулись, а машина уже рванула и помчалась в обратную сторону. Вот они стоят на «большаке» (так называется эта дорога, как ей потом в деревне объяснили), и мама не верит, что такое случилось, и думает, что ведь не зря она икону Николая Угодника с собой везде носила (и в этот момент она тоже была с ней). Это икона – благословение ей от ее отца, который умер за три месяца до ее рождения. Так эта икона и была всю ее жизнь при ней, мама верила, что Николай Угодник ей всю жизнь помогал.

Когда машина с немцами умчалась… она немного пришла в себя, огляделась и поняла, что немцы их подвезли до поворота в деревню Манушкино, где мы и жили. А когда вошли в деревню, люди молчали, ни у нее, ни у нас ничего не спрашивали, ведь все уже слышали про лагерь, куда они заходили, носили оттуда письма родственникам, жившим поблизости, а остальные передавали, когда останавливались на ночлег, а те уже раздавали дальше. Но больше в Ошеву она ходить не стала, да больше никто и не просил.

Вот и опять наша семья в сборе. Почти весна, но снег иногда идет. Живем мы у тети Дуни, которую мама выходила. Но опять случилось несчастье – рано утром тетя Дуня пошла в сарай кормить своих курочек, мы все четверо и ее дочь проснулись, и тут к нам в избу вбежал мужчина, босой, в нижнем белье. Просит что-нибудь ему надеть на ноги. Мама ему говорит: «Чего же мы можем вам дать, мы здесь беженцы, у нас и обуви у самих настоящей нет, а у меня только шубарки, которые я себе шью, когда люди дадут какую старую овчину, да и нога у меня маленькая, 34-35 номер ношу». Он взмолился: «Дайте хоть ваши шубарки, я как-нибудь натяну на колени, чтобы след не босой был, за нами немцы гонятся».

Он не успел больше ничего сказать. Мама отдала ему свои шубарки, он натянул их коленки и убежал. И так это быстро произошло, что тетя Дуня не успела это увидеть. А вскоре к нам в избу вбежали немцы и стали обыскивать. Никого не нашли. Говорят по-русски, что к нам в дом вели босые следы, а из дома следов нет. Они были с собаками. Собаки остановились у нашего дома, наверное, след потерялся. Мама говорит: «Мы им никакой обуви не давали и никого не видели, кого вы ищете?».

Тут немцев в деревню понаехало видимо-невидимо. Всю деревню собрали, начали запугивать, что если не найдут, кого ищут, то каждого десятого расстреляют. Все стоят испуганные, и вот ведут одного – он босой, его не так долго искали. А поиски продолжаются. Потом ведут и того, кто натянул мамины шубарки. Спрашивают: «Показывай, кто дал тебе эту обувь?». Отвечает: «Я никого не видел, а вбежал в коридор первого дома и нашел эту обувь, и мне не на кого показывать». Их двоих увезли, а людям приказали расходиться по домам. Мама всем рассказала, что если бы его не нашли, она бы вышла из толпы и призналась, чтобы немцы никого не расстреляли.

Лагерные будни

Видимо, все-таки на нее кто-то донес, потому что вскоре к нам пришел староста деревни и сказал, что должен нас отвезти в военную комендатуру Новоржева в назначенный срок. Что он и сделал. Мимо проходил состав товарный, нам велели садиться. Мы еле протиснулись в вагон&undefined; в нем ехали люди в основном с Орловской области, весь состав был битком набит народом: старые и молодые, с детьми совсем маленькими. Так мы оказались в лагере, название «Клоога», в Прибалтике. Когда все выгрузились, велели всем строиться в шеренгу, сразу у всех стали отбирать документы, главное – паспорта у взрослых, у детей – метрики.

Все отобрали и велели распределяться по домам: длинным, еще не достроенные, без стекол, только дырки для окон без рам. Посередине какие-то столбы, пол цементный, вот у вокруг этих столбов люди на полу устроились с детьми (одиноких, наверное, не было, все семьями), окон нет, только проемы. Летят брызги, дети маленькие плачут, постарше – терпят, но, конечно, переживают, в какую обстановку попали после дома. Мы хоть закаленные уже, хлебнули этого горя, а все равно уже в деревне пожили, вроде отогрелись, а их повырывали из домов, тепла и привезли в лагерь.

Лагерь обнесен колючей проволокой с вышками, на которых стояли караульные. На территории было много, как говорили, немецких могил, с крестами из березовых палочек неочищенных. Видимо, здесь было большое сражение у немцев с нашими войсками.

Дети есть дети – как люди немного опомнились, стали выпускать детей на улицу, и мальчишки постарше подрыли под немецкими могилами и стали кое-чего приносить из еды: где на помойке найдут, где попросят.

Сначала как-то перебивались, что-то из дома было у людей из еды поесть, но она быстро закончилась, и люди стали голодать. Сначала покойников было очень мало, правда, были даже в семьях совсем старые, они и умирали. Когда нас привезли, все люди были нормальные, а к осени все стали тощие, даже прозрачные. В лагере давали одну маленькую буханку на 6 человек – когда ее разрезали, опилки так и сыпались&undefined; а маленьким детям какая-то похлебка полагалась. Еще в лагере были переклички, а кто не выкрикивал «здесь», значит, уже умер с голоду.

Вот в нашей семье я первая потеряла сознание от голода, а в то время как раз ходил священник и крестил некрещеных детей (взрослые, наверное, все были крещеные). Вот подошла наша очередь, священник спросил имя младшей сестры, она сказала: «Светлана». Священник сказал маме, что он ее с таким именем крестить не может, будто бы его нет в писании, но мама решила: пусть будет Серафима! А вторую звали сестру Ниной, к ней претензий не было. Очередь дошла до меня, он у меня спросил, как меня звать, я ему ничего ответить не могла: я уже который день лежала, не вставала и ничего не говорила. Мама стал просить, чтобы он меня тоже окрестил, ведь я была не мертва – теплая, только ни на что не реагировала, смотрела в одну точку и молчала. Он сказал: «Я покойников не крещу». Мама говорит: «Хоть отпойте ее, она умрет отпетая». Священник сказал: «Отпевать некрещеных не положено». И пошел дальше крестить некрещеных.

Сколько прошло времени, я даже сейчас не помню, ведь я все слышала, но, не знаю почему, ничего говорить не могла. Тогда только моя младшая сестра Светка тоже решила лезть в этот лаз вместе с мальчишками – он такой был узкий, что еле-еле только маленькие могли протиснуться и самые худые, а когда она вернулась, то принесла немного еды. Выбравшись, она пошла к домам, ведь она уже была в побирании умелая. Так же, как учила мама, помолилась и рассказала, что у нее умирает в лагере сестра от голода, и ей дали что-то из еды. Как я потом узнала, ей сказали, что мне в рот ничего класть нельзя, а надо сначала хорошо разжевать, чтобы было совсем жидко, и класть понемногу мне в рот. И мне в желудок будет попадать пища, и я должна придти в сознание. Мама так и делала. Светка потом даже когда стала взрослая, все вспоминала, что она мне жизнь спасла.

Но народу уже умирало много. Когда был обход, мертвых выносили и куда-то увозили, а на улице уже переклички не было. Вскоре объявили, что лагерь будет расформирован, а когда это расформирование началось, было приказано разделиться на 3 стороны: дети в одну, старики в другую, а остальные, 14 лет и старше, в третью. И началась такая паника: стон, плач, совсем маленьких детей матери прижимали к груди. Их, совсем маленьких, грудных, вырывали из рук матерей, дети постарше стояли и не понимали, что происходит. Наконец, когда всех разделили на 3 части, всех, кто стоял на третьей стороне, заставили забрать вещи из барака, построили их в шеренгу и погнали к железнодорожному полотну – там стоял уже эшелон с товарными вагонами. Погрузили как скот и повезли – сказали, что в рабочий лагерь, на лесоповал.

У нас отобрали младшую сестру, а среднюю мама отстояла – она очень у нас была маленькая ростом и маме не поверили, ей только исполнилось 14 лет. Они проверили по журналу, и оказалось, что мама права, ведь они, видимо, списывали данные с документов, которые у нас отобрали, как оказалось, навсегда.

Мама всю дорогу плакала, что Светку отобрали, . Только выгрузились, нам велели идти к лесу, а там уже были построены фанерные палатки. К стенам палатки были приклеены из досок сплошные нары, а посередине стояла маленькая чугунка, чтобы ее топить ночью по очереди. На нарах больше 12 человек вплотную не помещалось, хотя все были тощие. Даже боком еле можно было пройти. А наша Светка все же оказалась рядом с нами, это такая она у нас была проныра.

Нам приказали в каждую палатку распределиться по 12 человек, положить свои вещи и пройти санитарную обработку. Первыми пошли самые молодые мужчины. Раздеваешься догола, белье сдаешь, его загружают и паром стерилизуют, вынимают, оно еще горячее, но не стиранное, только обработанное. Так всю зиму одно и то же белье одевали.

Первые, молодые… Никто из них не вернулся после помывки. Нам говорили, что они «ошпарились» и их отправили в больницу, но так больше они в лагере так и не появились. Потом пошли остальные мужчины, а после женщины и подростки. Все закончилось благополучно, никто не «ошпарился». Началась работа в лесу.

Конечно, мужчин уже было мало, так что женщинам тоже пришлось валить лес, а мы, подростки, таскали сучья, рубили, а кто не умер, так немец-надсмотрщик быстро научит – палкой или плеткой отхлещет. Все были такие тощие, что еле ноги таскали, а работали, как могли, из последних сил. Все боялись, что немец плеткой отхлещет и еще пищи лишит.

Так прошла уже и зима, а ранней весной въехал верхом на лошади в лагерь мужчина в военной форме, одетый в светлый полушубок. Он был похож на русского и говорил чисто по-русски. Сказал: «Потерпите немного, скоро вас освободим, наши войска уже близко», – и как сквозь землю провалился, исчез. Вдруг появилось много немцев, забегали по палаткам, а потом все закончилось, наверно, никого не нашли, кого искали. И потекла работа в лесу по-прежнему.

И вот уже солнышко стало пригревать, но люди по-прежнему умирали, кормить нас, видимо, совсем уже было нечем. Уже где-то далеко была слышна стрельба, наверно, фронт приближался, да уже такой сильной охраны не стало вокруг. Лес да лес, да люди, и не знали, где мы находимся, куда бежать. Тут хоть в палатке ночью все прижмутся друг к другу и спят в куче. Ведь и прикрыться нечем, а убегать в лес – можно заблудиться и замерзнуть. И люди мирились с этим положением.

И вот в один из ранних весенних дней – снег сыпал и таял, а кое-где еще и лежал в проталинах –весь лагерь рано утром, чуть не ночью, подняли по тревоге, велели скорее собираться и выходить на дорогу. А когда все собрались и вышли на дорогу, скомандовали идти и погнали нас как скот. Вокруг толпы ездили немцы на мотоциклах и кричали «шнель-шнель», а кто падал, того не поднимали, а пристреливали, оставляя лежать на дороге. Это было что-то страшное, да мы тоже тащились в последнем ряду, были обуты в деревянные колодки, которые были выданы нам для работы в лесу. А ручьи бежали по дороге и ноги в деревянных колодках мокрые скользили, никак было идти.

Молодец наша мама, сообразила, чтобы мы все трое взялись за руки, а она за собой нас тащила – и откуда у нее брались силы? Наверно, ей бог помогал, ведь у нее была икона с собой, она никогда с ней не расставалась. И так мы долго плелись по дороге, встречая только одинокие хутора, а так: крик немцев, «шнель-шнель», да махали плетками, но не били, видели, какие люди измученные. Но все равно, кто падал – пристреливали, наверное, больше ничего им не оставалось сделать.

Спасение

Наверное, и сами немцы устали, хотя ездили на мотоциклах вокруг толпы, которую гнали, и, когда мы шли мимо деревни, разрешили разойтись по домам и попроситься всем на ночлег. Мы попали, на счастье, туда, где жила женщина с двумя девочками, примерно такого возраста, как мы.

Мама всю ночь с ней проговорила, все этой женщине рассказала, что у нас произошло, что ее с сестрой чуть не расстреляли (или не повесили). Эта женщина нас пожалела и говорит маме: «Давайте я вас спрячу в подвал, а когда все утихнет и ваших всех угонят, я поговорю с родственниками, мы чего-нибудь придумаем». И вот она нас только успела спрятать в подвал, как в дверь постучали, она открыла и сказала, что от них все ушли – это уже конвой собирал нашу толпу. Немцы так торопились, что поверили и ушли, да они уже не знали, сколько у них народа.

Потом нам сказали, что наша толпа не первая, что уже несколько таких у них останавливалось на ночлег, и ходят слухи, что людей гнали на линию фронта, чтобы толкать вперед. Что русские военные, видя, что идет оборванная и измученная толпа в отрепьях, в колодках, еле живая, в них не стреляют. Так они, немцы, выигрывают время для отступления, и фронт удерживается, а то давно бы уже русские были у них в деревне.

Когда нас эта женщина спрятала, она очень рисковала, ведь начни нас немцы искать, не поверив ей, расстреляли бы и нас, и ее семью. Они были русскими – эта деревня перешла еще в революцию к Эстонии. У них дети как подрастали, начинали работать у эстонцев на хуторах, пасти скот, поэтому в школу начинали ходить поздно осенью, когда скот уже на пастбище переставали выгонять. Так дети зарабатывали семье на жизнь.

Мы днем сидели у нее в подвале, а когда темнело и занавески загораживали в доме, она разрешала нам выйти наружу. Днем она стала куда-то уходить с детьми, а потом мы узнали, что за нами приедет ее родственник на телеге с лошадью и нас куда-то в лес отвезет. И вот через несколько дней приехала телега и она нас вывела на дорогу. Было еще совсем темно. Мужчина нам сказал, чтобы мы скорее легли в телегу, забросал нас сеном и повез нас. Еще было на улице темно – так мы и не знаем, как называется эта деревня, где нас спасли от неминуемой смерти.

Мы долго ехали, подсматривали в дырочку из-под сена, куда нас теперь везут, видим лес, а мы все едем и едем. Потом все-таки телега остановилась. В лесу стоит дом, где жили старик и старуха. Этот старик потом нам говорил, что в царской армии отслужил 30 лет (так раньше служили), поэтому он и женился на женщине, которая была, как он сказал, «калека», и у него нет своих детей. Старуха, когда была молодая, ехала в гости в своей красивой бархатной коляске, а лошади чего-то испугались и понесли. Она выпала из коляски и осталась калекой, и замуж ее никто не взял. Звали ее тетя Маня, и бабушкой она звать себя не разрешала мне – ей еще, наверное, хотелось быть молодой. Еще она очень обрадовалась, что нашу маму тоже звали Маней. Они с мамой очень подружились. А этого старика звали Мяро Рудэ.

Наверное, он согласился принять нас, потому что ему нужна была работница в поле. Мама, наверное, той женщине, которая нас спасла, рассказала о своей жизни, о том, что еще в трехмесячном возрасте была отдана на воспитание в деревню. В этой деревне работали только женщины, а мужчины уезжали в Питер на заработки. Вот мама и росла в этой деревне, и с 7 лет ее уже научили пахать (только пахали не плугом, а сохой), потом она научилась и косить, и пахать, и лошадь запрягать, а когда ей исполнилось в 1924 году 18 лет, народ деревенский стал говорить, мол «отвезите Маньку в Питер к матке, что она, в деревне всю жизнь так и будет одна на всю семью работать в работницах?».

Когда мы с мамой вдвоем остались у Мяро Рудэ, была ранняя весна. Они хорошо нас кормили, мы окрепли, и мама стала у них работать в поле, а я – пасти коров. Но тут прошло почти лето, и вскоре вошли наши войска, освободили из плена. Мама осмелела, велела Мяро Рудэ привести ее детей оттуда, куда он их отвез, а когда он вскоре привез сестер, попросила отвезти нашу семью к есть железной дороге. Он беспрекословно выполнил мамины требования и привез нас в город Тарту, а еще рассказал, что раньше, до революции, этот город назывался Юрьев.

Ехали мы недолго – он высадил нас у какого-то здания и уехал в Тарту. Видно было, только вошли наши войска, никакой власти в городе еще не было, и куда нам идти, мы не знали. Спрашивали у людей, но у кого не спросим, все головой качают: то ли сами не знают, то ли делают вид, что не понимают. Вот мы вошли в здание, у которого нас Мяро Рудэ высадил (это оказалась бывшая полиция) и поселились в одном из кабинетов опустевшего здания. Наверное, мама пожалела, что так быстро уехала от этих стариков, ведь оказались мы в таком сложном положении, что ни паспорта у нее, ни метрик у нас нет – все было отобрано в лагере «Клоога».

Вскоре появились наши войска, и нам велели обратиться к коменданту города. Мама ему рассказала, как мы здесь очутились. Он сказал, что здесь в здании будет милиция, и мы должны поискать себе жилье, но пока разрешил пожить, ведь нам было идти некуда, а еще рекомендовал ей работу на электростанции. Мама туда несколько дней ходила. Она не понимала эстонский язык, поэтому и работать не могла, ведь в лагере не учили говорить по-эстонски, а старики говорили по-русски хорошо.

Так на электростанции у мамы поработать не получилось, а ведь ей надо было нас кормить, и она снова обратилась в комендатуру. В Тарту уже заработал военный аэродром, и комендант предложил маме сходить туда и поинтересоваться на счет работы. Дал ей рекомендацию, там организовалось хозяйство для полевого лазарета при аэродроме. Предложили ей работу, она согласилась, а когда начальство узнало, что у нее трое детей, предложили и мне – пасти коров. За это мы могли приходить в часть, в столовую, и там нас кормили, но это длилось недолго.

Пасти коров стали военнопленные немцы. Вскоре коровы стали с пастбища возвращаться без молока, и опять маму попросили, чтобы мы подкараулили и узнали, что же немцы делают с ними… И мы увидали, как они ухитряются прямо во фляжку струйкой доить коров. Так нам опять нашлась работа – играть в лапту или еще во что-нибудь, чтобы немцы видели нас и боялись трогать коров. Мне в то время уже было 16 лет.

А когда уже коров перестали выгонять в поле, маме предложили для меня другую работу. Уже приехал с противоположной стороны аэродрома настоящий госпиталь, и нужны были помощники. Так я и работала, чтобы маме было полегче, а потом в госпитале открылся новый рентгеновский кабинет для высшего военного состава и меня рентгенотехник обучил включать аппаратуру. Надо было в отдельной комнате включать аппаратуру, чтобы врач-рентгенолог в другом кабинете смотрел больных.

В Ленинград!

А в августе 1945 года подсобное хозяйство аннулировали, закрылись полевые лазареты, и мама тоже перешла работать в госпиталь. Так мы работали почти до конца 1948 года, то есть я работала, а мама уехала с одной сестрой домой, в Ленинград. Меня же попросили оставить еще поработать, потому что был большой наплыв больных и рентген-кабинет закрывать было нельзя. Начальник госпиталя, Княжицкий, сказал, что как только кабинет закроется, меня сразу отпустят. Когда война закончилась и все полевые лазареты «ликвидировались», такой наплыв раненых и больных начался, что и в войну было меньше гораздо, вот и поэтому и открылся второй рентген-кабинет. Меня так хорошо обучили, что сколько я времени работала, у меня никогда аппаратура не портилась.

Закрылся кабинет только осенью, и я с другой сестрой, которая была оставлена со мной, уехала домой. Мама с другой сестрой в Ленинграде работали: мама – на железной дороге, которую восстанавливали, а сестра – ученицей на фабрике «Скороход» ученицей, ее на железную дорогу не взяли, сказали, не годится.

Маме дали общежитие в Павловске, а когда мы со второй сестрой приехали осенью, ее вызвали и сказали, что мы тоже к работе на железной дороге не годимся, поэтому она должна съехать с общежития. И вот мы, да еще одна семья, уехали – а куда? Сначала в разбитый дом напротив дворца: сложили кирпичи и устроили себе комнату, но там жить не получилось – ее завалило снегом. Одна женщина, которая работала с мамой на железной дороге, нашла нам комнату в деревне Покровка. Это жилье находилось напротив ее дома, и она нам, спасибо, все время помогала.

А вскоре нам хозяйка с этого дома сказала, что у нее сын возвращается из армии домой и нам надо освободить комнату. Мама решила поискать жилье где-нибудь поближе, т.к. мы работали все в Ленинграде, а ходить на поезд из Покровки надо было через Антрошино, так было не пройти – вся дорога была в ямах от войны, и можно было так провалиться, что не вылезешь. И мы ходили с деревни Покровка в Павловск, эта дорога в один конец занимала 2 часа времени, туда и обратно – 4 часа. А обувь была такая, что все ноги мокрые.

У мамы было много знакомых в Павловске, и вот ей сказали, что в поликлинику Павловска требуется техник, что даже кабинет не работает рентгеновский (наверно, мама рассказала, что я работала техником в рентген-кабинете). Мама пошла к начальству, сказала, что у нее старшая дочь работала, и что устроится к ним, если выделят какое-нибудь жилье. Я пришла, начала им показывать, как я включаю, как устранить могу любые помехи, и они сразу меня взяли, хоть у меня и не было официальных документов.

Нам дали комнату 12 метров в общежитии от Павловской больницы, где сейчас построена туберкулезная больница. Дом сначала был деревянный, двухэтажный: на первом этаже была поликлиника, на втором – больница. Мама стала работать в подсобном хозяйстве, ну а я в поликлинике. А когда в «Райздрав» пришел работать новый начальник (его фамилия была Лавров), а у его жены было что-то окончено и она могла работать вместо меня техником, мне разрешили уволиться. Женщину, которая меня сменила, звали Ада Лаврова.

Госпиталь где я работала: М-448, начальником был подполковник медслужбы Княжицкий.